ЗАПИСКИ ИГУМЕНИИ ТАИСИИ
Настоятельницы первоклассного Леушинского
женского монастыря
к оглавлению
XXVI
Чудесное исцеление от тяжкой болезни св. Архистратигом Михаилом в 1882 г.
С самого начала моего вступления в управление Леушинской общиной, я всегда относилась к митрополиту Исидору откровенно и чистосердечно. Ему много на меня клеветали, чернили меня и злословили; не знаю, в какой степени он верил этому, но меня всегда принимал, спрашивал обо всем, иногда даже словами: "Скажи мне как бы на исповеди"; и я говорила по чистой совести, не скрывала и своих ошибок, без которых тоже не обходилось. Он и побранивал меня, но больше утешал, напоминая мои монашеские обеты терпеть все.
14 января 1883 года приехала я в Петроград и пришла к нему с отчетами за истекший год, которые он сам приказал мне подать ему лично для большей скорости и краткости, чем через Консисторию.
Владыка принял меня милостиво и пригласил сесть. Просмотрев отчеты, которые в то время были еще так немногосложны, он сделал вид недоумения, что я не могла не заметить. Стал спрашивать меня и на словах обо всем, по нескольку раз; наконец, сказал: "Я тебе, пожалуй, и верю, но вот посмотри-ка, что мне на тебя написали; тут и запутаешься с вами: ты пишешь и говоришь одно, а тут совсем другое."
С этими словами он подал мне две принесенные им бумаги и сказал: "Не спеша, рассмотри их, и по совести напиши мне на них ответ. Я верю тебе, — добавил он, — но на бумагу надо бумагу же.
Тут Максимовы на тебя пишут многое, а тут и общинки те, которые вышли у тебя из общины, жалуются, что ты их выгнала. Так вот прочти и дай мне ответ, чтобы им же заградить уста."
Надобно сказать, что в конце минувшего года, 22 октября, странницы Максимовы, о которых я упоминала, видя, вероятно, безуспешность своих против меня козней, выдумали новую штуку: однажды при сестрах в трапезе объявляют они мне, что в числе семи человек они уходят из общины. Конечно, я удивилась такой неожиданности, но, ничего не подозревая, подумала, что это и слава Богу, хоть других перестанут смущать. Впрочем, они стали сманивать и других сестер, из коих никто их не послушал и не ушел. Так как они были приукажены к общине, то я и донесла обо всем преосвященному викарию, сообщая о случившемся и прося разуказить их. Мудрый архиерей Варсонофий понял дело лучше меня и частным письмом посоветовал мне взять с них подписку, что они уходят самовольно, после чего и обещал прислать им увольнения. Но бунтовщицы эти, тоже, видно, смекнув дело, наотрез отказались дать подписку, и, не дождавшись увольнительной им бумаги, ушли самовольно. Мне теперь ясна стала их затея, но делать было нечего.
Настало самое ужасное, самое тяжелое для меня время. Буянки ушли, ночью отправляя свои пожитки, точно чего боялись днем; письма и посланники заполонили монастырь, в то время еще общину. Всех приглашали расходиться, говоря, что меня сошлют чуть не в Сибирь; благодетели прекратили свою помощь общине, считая ее предназначенной к разорению. Вся община волновалась, мутилась; на общественных трудах не было никакого послушания, ни порядка, все считали себя на пороге выхода, совещались, волновались, и, что происходило, описать невозможно.
Впрочем, большинство сестер меня жалели, а иные и со слезами утешали меня, и как ни волновалось все общество, но, кроме семи помянутых буянок, ни одна не ушла из общины. Так шло время, и мало-помалу волнение стало утихать хотя по внешности. Максимовы, служившие корнем всего зла и смут, действовали деньгами, начав являть свои милости, чтобы склонить на свою сторону и сестер, и священника, уже сдавшегося им, и даже самого благочинного, бывшего игумена Моденского монастыря, который сам мне об этом сообщал, показав даже письма Максимовых. Им только того и хотелось, чтобы общину закрыли, и земля, таким образом, осталась бы снова их собственностью, на которой и устроили бы они сыроварню, так как они торговали в Петербурге сыром и маслами, почему и от общины, и от меня требовали доставлять им масло; очевидно, и я, как и мои предместницы, на это не сдавались.
Между тем общинки, вышедшие, написали на меня митрополиту прошение, что будто я их выгнала из общины без вины. Максимовы подали на меня прошение другого рода, самое злостное, клеветливое, ни слова одного правды не было в нем.
Вот эти-то два прошения и подал мне Владыка митрополит, когда я 14 января пришла к нему.
При Владыке мне не удалось прочесть этих бумаг; вышед от него, я сряду же поехала на квартиру, где была остановившись, к потомственному почетному гражданину Ефрему Никифоровичу Сивохину; это семейство всегда любило и уважало меня, и в моих многих скорбях и трудностях в Леушине принимало большое участие. У них я нашла целое общество, уже сидевшее с ними за обедом, за которым было оставлено место и мне, так как меня они ожидали. Был у них серебряник Хархаров с женой и наш общий духовный отец Сергиевской Пустыни духовник, иеромонах Герасим. Все сидевшие за столом были как бы "свои люди", почему и на вопросы их о моем замедлении я сказала всю правду и показала привезенные бумаги, которые прочитать давно уже мучило меня любопытство. Начался обед, а с ним и чтение прошений на меня; читал их Хархаров, так как я сама, начавши, продолжать не могла.
Во время чтения таких бессовестных клевет на меня и напраслин, разумеется, тысячи укоризн сыпались на Максимовых; о. Герасим, хорошо понимая, как это должно было повлиять на меня, обратил, прежде всего, всеобщее внимание на милость ко мне Владыки митрополита, не давшего никакого хода этим прошениям, а мне же их вручившего. Я и сама это хорошо понимала и ценила, но горькие мысли роились одна за другой; "Что же, — думалось мне, — теперь отдал он мне, может быть, и в самом деле верит мне, но враги мои не угомонятся, и опять будет то же, и без конца, без конца." Плакать я не могла; как камень лежал на сердце, и состояние мое было вполне безотчетно.
Просидели мы за столом более двух часов, все толковали, и все душевно жалели меня, даже плакали; особенно жалел меня о. Герасим. Стали выходить из-за стола, встала и я, но тотчас же опять опустилась на стул, — ноги не слушались, не могли идти. Кое-как с помощью посторонних, около стенки добралась я до своей комнаты и легла на постель отдохнуть, меня сильно клонил сон, и я стала приходить в какое-то бессознательное состояние и равнодушие. Я сряду же заснула, так что все удивились и признали этот сон ненормальным. Это было в третьем часу пополудни; в седьмом часу меня насилу добудились к чаю. Я проснулась, но, к ужасу моему, не могла шевельнуть ногами, они отнялись совсем. Послали за доктором, жившим наверху в том же доме; он признал нервный паралич, советовал бы попробовать лечение электричеством, но боялся, что крайне ослабленная нервная система не выдержит. Между тем послали за своим домашним доктором Карпинским, который нашел то же и посоветовал оставить все до завтра, советуя успокоиться вполне. Но я и без того ощущала в первые дни болезни какое-то спокойствие или, вернее, бесчувствие: ни скорби, ни тревоги, ни даже ясного воспоминания случившейся со мной напасти не чувствовала я. Точно в каком-то бесчувственном состоянии я находилась и этот вечер, и следующий день. На третий день я с утра лишилась и употребления рук, и они отказались служить и даже шевелиться. Но тут сознание моей беспомощности пробудило меня от оцепенения, и я как бы проснулась от своего равнодушия, стала снова скучать, плакать и чувствовать. Двенадцать дней пролежала я в квартире Сивохиных, но вот приближался день Ангела хозяина, 28 января пр. Ефрема, и я хорошо понимала, какой помехой буду служить во время праздника я, в своей неподвижности, не могшая двинуть ни рукой, ни ногой. Поэтому я стала подумывать о том, куда бы переселиться из квартиры благодетелей, которые ходили за мной, как за родной, нанимали докторов, платили за лекарства и пр. Я была знакома с начальницей Свято-Троицкой общины сестер милосердия на Песках Е.А.Кублицкой. Я и попросила доктора Карпинского написать ей записочку — попросить взять меня к себе в общину. Он исполнил мою просьбу, и 26 января, в самый день моего Ангела (мирское имя Марии), чего никто не знал, меня вынесли на руках, внесли в экипаж и тихонько, как покойницу, повезли в общину, где тоже на руках внесли в самый верх в палату, где я и пролежала еще пять недель.
Сивохин, между тем, по моей просьбе, съездил к митрополиту и объявил ему о случившемся со мной. Владыка сердечно пожалел меня и сказал: "Ведь я не думал, что она так горячо это примет; я знаю, что она не виновата, что это все клевета, для этого и надо было дать ответ клевещущим." Он взял назад оба прошения без всяких ответов на них, так как я не могла писать, и как кончилось это дело, я не знаю, ничего и не слыхала более о нем.
Я лежала в больнице, окруженная всеобщим вниманием. Сам митрополит присылал иногда меня навещать и посылал мне свое благословение. Посланными от него были два раза о. архим. Исайя (бывший эконом) и раз секретарь его В. П. Николаевский. Но я невыносимо страдала: к первой болезни присоединилось еще воспаление легких.
Наступил Великий пост; пение сестер доносилось до меня из церкви по коридорам, но оно лишь больше волновало меня; я переносилась мыслью в милую и дорогую мне общину, для блага которой я столько терпела, и теперь уже, лежа между жизнью и смертью, не надеялась больше увидеть ее.
Наступала весна, и надо было предполагать, что скоро начнут расходиться реки; в таком случае мне нельзя было и думать попасть домой раньше мая, ибо надо было от Рыбинска ехать лошадьми сто верст, причем переезжать Волгу и Мологу.
Между тем из общины беспрестанно писали письма сестры, в самое смутное время оставшиеся одни, без меня, волнуемые разными тревожными слухами и обо мне, и о себе самих. Буянки, поселившиеся невдалеке от общины, где Максимовы, как бы нарочно, купили им землю, пропустили и тут о болезни моей самые бессовестные и нелепые слухи; разумеется, им не верили, потому что были и другие источники сведений, но, тем не менее, все волновались, скорбели, а иные и вовсе оставили теперь общину, желая избавиться от неперестающих треволнений и смут.
Мне надо было решаться, или такой же неподвижной больной (по миновании, впрочем, воспаления) быть перевезенной в обитель, где и умереть мне представлялось отраднее, чем в стенах больницы, или же порешить остаться в ней до мая месяца, то есть до пароходства. Я избрала первое, тем более, что и доктора все говорили, что первое условие моего выздоровления, если только оно возможно, — покой и спокойствие.
В первых числах марта меня выписали из больницы и таким же способом, каким и везли туда, частью на руках, частью в экипаже доставили на прежнее место к Сивохиным и положили на ту же постель, где и прежде лежала. Впрочем, я могла уже несколько владеть руками, и то не кистью руки и не пальцами, а всей рукой, но и то меня радовало и подавало надежду хотя и на нескорое выздоровление.
Решено было пробыть мне дня три или четыре у Сивохиных, пока шили мне необходимую теплую одежду на руки и на ноги, и шли другие подготовления. Ноги мои все еще не владели и не двигались. Между тем дали телеграмму в общину, чтобы выслать лошадей и простые сани, в которые меня можно было бы положить, и чтобы встретили меня у самого Рыбинского вокзала.
От тревог ли приготовления или от более ясного воспоминания всего случившегося в монастыре, но мне, к ужасу моему, сделалось гораздо еще хуже, и именно накануне дня, назначенного для отъезда. В одиннадцатом часу ночи уже на день отъезда пришли два доктора, Карпинский, а другой из Троицкой общины, и объявили оба, что выезд немыслим.
Все остановились на этом и разошлись на ночлег. Я в своей комнате оставалась одна с послушницей Надеждой, которая в то время находилась в Петербурге для сбора, и, за отсутствием моей келейницы, предназначалась сопровождать меня в Леушинскую общину, и за эти последние дни она ночевала со мной в комнате для услуги. В эту последнюю ночь, в виду ухудшения моего здоровья, она лежала на полу, подле самой моей кровати. И она, и все в доме уснули, наступила полная тишина. Я одна не смыкала глаз, как и в течение всей болезни, страдала бессонницей. Пробило 5 часов утра; я невольно подумала: "Вот уже 5 часов, а в семь все подымутся, а я еще и глаз не смыкала." При этой мысли я заплакала, горько заплакала и, не имея способности утереться платком, повернула голову и стала вытирать лицо об подушку. Тут совершилось нечто необычное. Во сне оно не могло быть, потому что я не засыпала. Вернее, в каком-то забытье, или, уже не понимаю, как.
Мне кажется, что я сижу с кем-то вдвоем и разговариваю, именно о том, что мне необходимо иметь икону Архангела Михаила. В это время, в дверь, находившуюся прямо против меня, входит кто-то, неся в руках икону Архангела Михаила, и остановился недалеко от двери. Несший ее был юноша, очень, очень красивый, белокурый, волосы золотистые, длинные с пробором посредине, как послушник юный, одет в голубую бархатную рясу.
Увидев нужную мне икону, я подошла к несшему ее, и, не долго думая, сказала: "Отдайте мне эту икону; она мне необходима, а искать ее я не могу, видите, я без ног, и ходить не в состоянии, отдайте, прошу вас!"
Юноша, вместо ответа, спросил меня весьма милостиво, но серьезно: "А знаешь ли, кто держит эту икону?"
В смущении я взглянула на него и увидела, к изумлению своему, что оба лица, как на иконе, так и лицо юноши, были совершенно тождественны. Но на иконе Архангел Михаил был в воинской одежде, с огневым мечом, как и всегда изображается, а юноша был в рясе, что мне и показалось неподходящим; тем не менее, видя сходство лиц, я отвечала несколько смущенно: "Уже не сам ли Великий Архангел?"
Как бы отвечая на первую мою мысль о рясе, он сказал: "Ангелы — послушники воле Отца Небесного." Далее продолжал: "Икону мою ты получишь, но не смущайся неимением ее, поезжай с Богом в монастырь твои (а тогда еще была община, а не монастырь), Архангел будет с тобою."
С этими словами он осенил меня крестообразно иконой, я, перекрестившись, поклонилась ей до земли и приложилась. Он, как мне помнится, осенил меня иконой три раза, повторяя те же слова: "Поезжай с Богом в монастырь, Архангел будет с тобою." Все три раза я поклонялась в землю и прикладывалась.
После третьего осенения я как бы очнулась, спустила сама с постели ноги, два месяца недвигавшиеся, надела на себя какую-то одежду, до сего времени недвигавшимися руками, и пошла по коридору в умывальню, где и умылась. Умывшись и не нашед своего личного полотенца, ибо его и не было, я направилась обратно в свою комнату, где и стала искать полотенце.
Все это совершила я в каком-то полусознании, не понимая, что со мной. Вдруг проснулась послушница Надежда и, увидав меня стоящую на ногах и притом мокрую лицом и руками, испугалась и, не зная, что подумать, схватила меня за ноги и громко вскрикнула: "Матушка, что с Вами?" Тут только я пришла в себя и, вспомнив, что за час времени перед этим я лежала без движения, вспомнила и виденное и уразумела, что сам Архангел Михаил исцелил меня. На восклицание Надежды и я воскликнула почти те же слова: "Надежда, что это, что со мной случилось?" Я села на постель и рассказала ей все случившееся. Обе мы плакали слезами истинно духовной радости и умиления.
Я оделась и, когда собрались все в столовую к чаю, вышла и я ко всеобщему и моему лично удивлению. Я чувствовала себя в силах и идти, и ехать; ноги двигались почти свободно, только в них оставалась какая-то тяжесть, точно они насыпаны были песком или чем тяжелым.
Так совершилось мое исцеление в один час или того кратче после двухмесячной тяжелой болезни.
В тот же день на часовом поезде пополудни, я выехала из Петербурга в Рыбинск. На всех платформах, где надобно было, выходила и входила сама и доехала благополучно. Я веровала, что сам Архангел сопутствует мне, и мне легко было на душе.
Дивны дела Твои, Господи! И ни едино слово довольно есть к пению Твоих чудес!
Болезнь моя эта была как бы венцом, концом если не всех, то, по крайней мере, более сильных страданий, как моих лично, так и всей Леушинской общины. Не знаю, как и что ответил Владыка митрополит Максимовым, только они стали меньше вмешиваться в дела общины, и мало-помалу влияние их стало ослабевать.
Сестры не стали им верить, успокоилась вся обитель, и я могла смелее и самостоятельнее распоряжаться в делах управления.
На следующий 1884 год, по приглашению моему, прибыл к нам в обитель преосвященный Анастасий, викарий Новгородский (Преосвящ. Анастасий (Добрадин), умер архиепископом Воронежским – Прим. Ред.), для освящения каменной ограды, которой я оградила обитель; в сущности же это был лишь предлог для приглашения Владыки, а на самом деле мне хотелось, чтобы хотя один достоверный свидетель, как очевидец, мог передать митрополиту всю правду о нашей обители. Максимовы, утратив свое прямое влияние, исподтишка не переставали наушничать на меня Владыке, что приходилось мне нередко узнавать из его вопросов, предлагаемых мне. Чтобы положить конец этому недоразумению Владыки, который по преклонности лет не мог сам посетить нас, я и обратилась к его викарию.
Вероятно, и Владыка митрополит, отпуская викария, предписал ему всестороннее внимание ко всему, во всех отношениях в общине. Преосв. Анастасий прожил у нас трое суток, осмотрел все, где только было возможно: ходил по всем кельям, разговаривал почти с каждой сестрой, обошел все амбары, погреба, конюшни, все-все, и поля, и луга, и лес.
Он очень остался доволен, и, собрав всех сестер, много поучал их, говоря и обо мне, и об устройстве обители, и обо всем.
Его отзыв вызвал и благодарность митрополита ко мне, и дело упрочилось и пошло настолько успешно, что на следующий 1885 год я уже осмелилась подать прошение о переименовании нашей общины монастырем, что и совершилось в сентябре того же 1885 года. 1 октября того же года меня посвятили в сан игумений. Тут же я подала прошение о разрешении постричь в монашество некоторых сестер.
к оглавлению