ЗАПИСКИ ИГУМЕНИИ ТАИСИИ
Настоятельницы первоклассного Леушинского
женского монастыря
к оглавлению
XV
Четвертый год моего пребывания в монастыре подходил к концу. В феврале месяце я получила (последнее) письмо от матери, в котором она убедительно звала меня домой на побывку, извещая о своей тяжелой болезни: "В случае моей смерти, — писала она, — на кого останется малолетняя сестра твоя, не говоря уже о доме, хозяйстве и всей усадьбе." Эти последние слова порешили мое колебание, побуждавшее меня ехать и, может быть, навсегда проститься с матерью. Эти слова ясно сказали мне, что последняя, предсмертная просьба ко мне матери будет: "Останься, займись хозяйством и сиротами, ради них не дай погибнуть усадьбе в чужих руках." А в силах ли я буду устоять против такой предсмертной материнской просьбы?
Не могу высказать, что происходило в душе моей. Я искала, с кем бы посоветоваться, но сердце мне подсказывало: "Лучше не спрашивай, — всякий скажет: "поезжай." Никому не известны твои взгляды, чувства, наконец, домашние обстоятельства, всякий будет судить поверхностно." Итак, не говоря никому о содержании полученного письма, я понесла его к матушке игумений, прося ее указания. К величайшему моему удивлению и прискорбию, она отклонила от себя ответ, сказав: "Я не берусь тут советовать, делайте, как знаете." Предоставленная собственному своему произволу, я попросилась у матушки игумений сходить к чудотворной иконе Тихвинской Богоматери в "Большой" монастырь, где со слезами изливала свою душу пред чудным ликом Пресвятой Девы, умоляя Ее принять на Свои руки все наше дело и внушить мне поступить так, как полезнее для души, а не для временной жизни. Затем, как бы несколько успокоившись, предавшись на волю и промышление Царицы Небесной, я все собиралась ответить матери своей письмом, но, зная, что отказ мой приехать огорчит. ее, я мешкала писать, а время проходило. Вдруг 19 марта получаю телеграмму о том, что "мать моя скончалась" 17 марта, и что присутствие мое необходимо. Единственное, что вливало в сердце мое спокойствие, — это то, что она скончалась именно 17 марта, в день памяти преподобного Алексия, человека Божия, память которого она особенно чтила, почитая его особенной милостыней, устраивая обеды для нищих, которых она всегда очень любила и часто кормила. На вопрос мой, отчего именно этот день между прочими она избрала для таких обедов, она отвечала мне: "Сама не знаю, я очень люблю этого угодника Божия, особенно с того времени, как ты решилась оставить меня, уйти в монастырь, я все думаю: не выдержать тебе суровой монастырской жизни, вернешься ты и поселишься где-нибудь в шалашике, как он, а я и знать не буду." Дело о моей поездке было решено, несмотря на то, что дорога была самая ужасная.
То, что нашла я в усадьбе после только что совершившихся похорон моей матери, действительно, превзошло всякое мое ожидание: малолетней сестры моей, Клавдии, единственной хозяйки дома, не было, ее взяли к себе соседние помещицы Бутеневы, так как оставить ее в усадьбе на руки прислуги и оставшегося еще управляющего И. Лар. не было возможности. Вещи, даже мебель, были растасканы, в доме полный хаос, опустошение, опекуна не было; духовное завещание, хотя и существовало, но, не будучи подписано надлежащим порядком, не имело законной силы. Очевидно было, что со смерти хозяйки, всякий заботился сам о себе. Камнем легло мне на сердце сознание или, вернее сказать, предположение, что всему этому причиной я. Но все же я еще не решительно обвиняла себя в этом, пока не предоставлю все на суд и осуждение более меня опытного духовного лица, которое и надеялась скоро встретить в лице о. архимандрита Лаврентия.
Справив на кладбище поминовение в девятый день, где я увиделась со всеми родными и знакомыми, мы возвратились в полуопустелый дом, бывший так недавно еще "полной чашей", и предались сильнейшей скорби (разумею здесь нас троих, сирот: себя, сестру двенадцати лет и брата, приехавшего на то время из корпуса). Сестра, одна свидетельница кончины незабвенной матери, рассказала нам все подробности ее последних минут. В день своей кончины она заранее заказала обедню в своем селе, Поросе, так как это был день 17 марта — день преподобного Алексия человека Божия, столь любимого ею, конечно, не предполагая, что за этой обедней в первый раз помянется имя ее "за упокой". Не изменила она и обычая своего кормить нищих в этот день, заменив лишь обед рассылкой нарочито для сего испеченных хлебцев, которые неизменная наша старушка Марфа в ночь на семнадцатое разносила по избам бедных крестьян.
Когда ударили в колокол к обедне, о чем кто-то из домашних, находясь на улице и услышав, пришел возвестить ей: "К нашей обеденьке звонят", она, накануне напутствованная Св. Тайнами, перекрестилась, сказав: "Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем." Прошло не более получаса, она совершенно мирно испустила дух.
Детей своих, то есть нас всех, она благословила еще накануне, после причащения Св. Тайн, в присутствии священника. Он подвел к ней плачущую до бессознания сестру Клавдию, и она крепко прижала ее к груди своей, с любовью целовала и благословляла той самой иконой Тихвинской Божией Матери, которую незадолго перед сим, по просьбе ее, я прислала ей из Тихвина из Большого монастыря, где при чудотворной иконе ее и освятили. Брата Константина благословила заочно образом Спасителя в серебряной ризе. Когда же ей напомнили обо мне, она тяжело вздохнула и, прослезившись, сказала: "Я давно уже благословила ее, да почивает на ней благословение Божие; скорбела я за нее, — но да простит нам Господь. Я надеюсь, что она вечная за нас молитвенница, ее Царица Небесная избрала Себе." Все время до последней минуты она находилась в твердом сознании, как и обычно умирающим такой длительной чахоткой, как умирала она. Оправившись несколько после первых впечатлений, мне надлежало озаботиться о дальнейшем устройстве наших дел. Проводив брата обратно в корпус, я прежде всего занялась устройством дел по дому и усадьбе; назначили опекуна, которому я все сдала по описи, дом (господский) запечатали, так как жить в нем пока было некому, а сестру отвезла к помянутым соседним помещикам, сама же поехала в Петербург хлопотать о сиротах, о назначении им пенсии и о принятии их на казенный счет в училища. Определить сестру в более высшее учебное заведение мне было весьма трудно, так как она оказалась вовсе неподготовленной, а лет ей уже было двенадцать. По пути со станции я, конечно, заехала к о. архимандриту Лаврентию, к которому так рвалась моя душа, чтобы поделиться с ним всем пережитым мной в течение около пяти лет монастырской жизни, а равно и для того, чтобы не без совета его начать дальнейшие распоряжения относительно родительского имения и сирот. Я не ошиблась в надежде найти в нем отца и советника во всем. Он благословил меня принять на себя все хлопоты по устройству детей, особенно сестры, сказав, что этим я исполню волю покойной матери.
Отдохнув у него в Ивере и душой, и телом, приобщившись Св. Тайн, я отправилась в Петербург хлопотать. Все мне удалось: брата приняли на казенный счет, вместо своекоштного, а сестру зачислили кандидаткой (тоже казеннокоштной) в наш же Павловский институт с тем лишь условием, если она выдержит экзамен для поступления в шестой класс, так как для младшего, седьмого, она вышла из лет.
Это условие являлось трудной задачей для меня. Конечно, можно было нанять гувернантку для подготовления сестры, но надежды на успех представлялось не много, потому что требовалось много усидчивого самоотверженного труда, чтобы достигнуть цели — подготовить для сдачи экзаменов. Я порешила остаться сама на все лето и заняться обучением сестры. Сколько за это время я перенесла всякого рода скорбей и нравственного труда, знает только моя душа, а описывать это не вижу нужды.
Пять месяцев пробыла я в миру, от 21 марта до конца августа, наконец, с Божией помощью, определила сестру в институт, и, побывав еще раз в Ивере, наконец вернулась в свою дорогую обитель.
к оглавлению